Среда , 24 Апрель 2024
Домой / Язык – душа народа / Земледелие славян — индоевропейская традиция

Земледелие славян — индоевропейская традиция

Этногенез и культура древнейших славян.
Лингвистические исследования
Олег Николаевич Трубачев.

Часть II

СЛАВЯНСКАЯ ЭТИМОЛОГИЯ И ПРАСЛАВЯНСКАЯ КУЛЬТУРА

ГЛАВА 4

Земледелие славян — индоевропейская традиция.

Реконструкция постоянно демонстрирует относительность категорий и границ, «строгие» классы оказываются при реконструкции довольно лабильными группировками и, вместо непримиримого противостояния, сообщаются между собой и мирно уживаются, четкое разделение труда всегда вторично и, как правило, проблематично. Огромное большинство феноменов культуры и их языковых выражений производно и вторично (что прямо относится к методике избирательности в истории и реконструкции культуры и методике ключевых слов, ср. выше). Сама языковая номинация реалий при детальном рассмотрении способна обескуражить своими проявлениями некой цикличности. Так, в споре о том, какой принцип номинации вернее — «имя раньше вещи» (nomina ante res, A. Goetze apud Knobloch [22]), причём имеется в виду ситуация, когда слова первоначально обозначали другие вещи, а не те, которые они стали обозначать потом, — или принцип «имя после вещи» (nomina post res, см. Кноблох [22], близкие мысли о естественном «отставании» традиционной терминологии культуры от реального прогресса самой культуры развивались и в нашей книге «Ремесленная терминология славянских языков», 1966 г.), — в этом споре, как кажется, не остаётся другого выхода, кроме как признать относительную справедливость обоих принципов.

Древние славяне, продолжавшие жить в стадии индоевропейской родоплеменной организации, были, несомненно, земледельцами, и реконструкция культуры почерпнёт при этом больше из данных языка, свидетельств лексики и ономастики, чем из позитивистской истории, принимающей на веру рассказы византийских историков, церковных и военных деятелей о славянах как бездомных бродягах, лесных жителях и грабителях. Исследования по славянской топонимии в Греции, убедительно показавшие, что славяне здесь занимались корчеванием, земледелием и торговлей для сбыта излишков своего земледельческого производства. (см. [23; 24]).

Добавим, что всю соответствующую культурную терминологию славяне принесли с собой на крайний юг Балканского полуострова как уже готовую. Преимущественно земледельческая культура славян оказывала влияние на формирование также других, не земледельческих культурных понятий и терминов, что ведёт своё начало ещё к индоевропейскому (примеры того и другого будут даны ниже).

Но говорить о славянах только как о земледельцах нельзя, правильнее сказать, что это земледельцы-скотоводы. Но и это определение будет неполным, если не упомянуть о сезонном собирательстве славян (примеры — ниже), занятии, безусловно, более древнем, чем земледелие. Занятия доземледельческого периода продолжали сохраняться у славян наряду с земледелием. То же и в ещё большей степени можно утверждать о древних индоевропейцах, скотоводах и земледельцах. Отрицание Марией Гимбутас самобытных корней земледелия индоевропейцев («The hypothetical PIE language does not reflect pre-agricultural conditions» [25, c. 193]) объясняется недостаточным знанием свидетельств языка и произвольным толкованием свидетельств археологии.

Земледелие у славян принадлежит к числу индоевропейских традиций, т.е. носит очень древний характер. Исследователи отмечают, что среди основных славянских земледельческих терминов нет ни одного надежного балто-славянского новообразования [26, с. 131].

Уже указывалось, что древнейшее славянское производное с суф. —᾽an- — это *sedl᾽ane, которое обозначает оседлую, земледельческую группу населения [27, с. 15]. При всей древности земледельческой культуры славян и наряду с ней, сохраняется ещё более архаичная культура собирательства, терминология которой у славян обнаруживает даже относительные новообразования, в частности среди лексики заготовки впрок листьев и веток деревьев и кустарников на корм скоту, ср. *brъščьl᾽anъ (и варианты), название плюща и бересклета, *brъsati, *brъskati ‘счесывать, сбрасывать’ (ЭССЯ, вып. 3, с. 59-61).

В общем только славянское распространение имеет одно специальное название породы дуба — *česminъ/*česmina, хотя на его базе даже реконструировали и.-е. *kesmo-s ‘обрывание листьев’, сюда же, в конечном счёте *česati, русск. чесать, в смысле ‘обрывать, счесывать (листья)‘ (ЭССЯ, вып. 4, с. 88). Из этой терминологии собирательства, пожалуй, только название дерева *grab(r)ъ соотносимое со слав. *grebti в указанном выше значении ‘сгребать, срывать’, имеет также индоевропейские диалектные соответствия в близких названиях деревьев: др.-прусск. wosi-grabis ‘бересклет’, умбр. Grabovius, собственно ‘дубовый’, эпитет Юпитера, макед. γράβιον ‘факел’ (с’дубовый‘?) (ЭССЯ, вып. 7, с. 99). Кроме этой лексики собственно собирательства как занятия, более древнего, чем земледелие, имеются языковые, лексические следы специально доземледельческих значений, в том числе и в земледельческой терминологии. Они имеют в наших глазах принципиальную важность, потому что могут показать самобытную природу земледелия (вырастание из доземледельческих занятий), например, у индоевропейцев.

Ведь известно, что, если кто-либо желает, как Гимбутас, обосновать приход индоевропейцев в Европу извне и их чисто кочевнический быт, то этот исследователь будет стремиться сделать акцент на том, что индоевропейцы переняли земледелие и его лексику у других; Гимбутас, в частности, как мы цитировали выше, отрицает в праиндоевропейском языке отражение «доземледельческих условий» [25, с. 193]. Однако такие отражения есть, и они нуждаются в дальнейшем изучении.

Диабол-413г. до н.э. Аверс: грифон, стерегущий ЗЕРНО; реверс: конь-ΣINΔΩN

Ярко земледельческий, культурный отпечаток несёт на себе индоевропейское название семени — *sēmen-, ‘сеемое, то, что сеют’, прекрасно сохранившееся в слав. русск. семя, мн. семенá, ср. новообразование праслав. диал. *nasănьje (польск. nasienie, укр. насíння) с тем же корнем.

Ясно, что доземледельческое название «несеемого» семени растения должно было быть принципиально другим, и мы находим его в заимствованных истоках слав. *konopja ‘конопля’ — др.-инд. káṇa — ‘зерно, семя, крошка’, индоир. *kana-, сюда же греч. κόνις ‘пыль’, лат. cinis ‘зола, пепел‘, ср. далее, греческое κόκκος название семени, семечка, зернышка, с чертами экспрессивности (ЭССЯ, вып. 10, с. 191). Семантика доземледельческого названия семени ясна (насколько само наличие такого названия установимо, потому что в ряде случаев его просто нет): ‘пылинка, порошинка’.

Но особенно показателен случай с и.-е. *ag̑- ‘гнать и т.д.’ и его гнездом, будучи прямым свидетельством в пользу самобытности, незаимствованности индоевропейского земледелия и существования собственных доземледельческих истоков индоевропейской культуры земледелия и его терминологии. Эта лексика с корнем *ag̑-, правда, полностью отсутствует в славянском, но данное обстоятельство лишь служит примером диалектной сложности индоевропейского словарного состава.

Р. Анттила продемонстрировал в своем этюде, что корень *ag̑- объединяет не только земледельческую и скотоводческую терминологию *ag̑-ro- ‘скотоводческий выгон’ и ‘пахотное поле’, но и лексику собирательства и охоты [28]. После этого нельзя видеть в и.-е. *ag̑ro- земледельческий термин без собственной предыстории; нет никаких оснований считать этот индоевропейский термин ближневосточным заимствованием (ср. шумер. agar ‘орошаемая территория, нива‘) или утверждать на таком материале «связь и.-е. земледелия с методами обработки земли в Шумере» (см. [8, т. II, с. 877], где даётся и.-е. ‘поле’, ‘нива’, но ср. [8, т. II, с. 868], где называется «невозделанное поле‘.

Индоевропейско-славянская эволюция терминологии земледелия отразила как чисто языковые процессы, так и развитие самих реалий. Достаточно вспомнить эпизод с бороной, для которой в ряде индоевропейских (западных) языков имелось название *oketā или *ok̑etā, ср. др.-в.-нем. egida, лит. ekė́čios, неизвестное в славянском, который имеет своё, только славянское название *borna [29, с. 285-286]. Такая смена, если она, действительно, имела место, могла бы опереться и на данные культурной типологии, и на показания этимологии. Ясно, что более древнее название бороны можно было бы синхронизировать с более древним типом реалии, каким была примитивная борона, а вернее — ствол ели в качестве бороны. Более новой и сложной технически бороной оказалась, как известно, четырехугольная рама с решеткой, усаженной многими зубьями, обеспечивавшими более эффективное размельчение почвы, для чего потребовалось производное от более экспрессивной глагольной основы *bher- ‘резать, вспарывать’. Перенос ‘борона’ → ‘решетчатая дверь’ косвенно подтверждает реальный аспект реконструкции, т.е. то, что праслав. *borna обозначало более совершенную четырехугольную борону (подробнее см. ЭССЯ, вып. 2, с. 204—206).

Смелое предложение В. Борыся считать живым продолжением вышеупомянутого и.-е. *ok̑etā славянское *osetь, которое он восстанавливает на базе блр. асéцъ  ‘сушильня для снопов’, русск. диал. осéтъ то же, польск. диал. jesieć ‘решето, сито’ (см. [30; 31], как раз упирается в реальносемантические трудности, поскольку лексическому архаизму (славянское продолжение и.-е. *ok̑etā?) приписывается инновационное значение ‘четырехугольная борона-решетка с зубьями’, надо сказать, нигде у слав. *osetь не засвидетельствованное.

Здесь нет ни возможности, ни необходимости равномерно обозревать славянскую терминологию, например, злаковых, однако имеет смысл выделить отдельные эпизоды или связи, на которые следует обратить внимание в реконструкции древней земледельческой культуры славян. Недостаточно исследовано русское название невымолоченной пшеницы Triticum spelta — пóлба, которое, при всей скудности (и даже отсутствии) данных по истории слова, очевидно, продолжает ещё праслав. диал. *ръlbа, особое суффиксальное производное на *-b- от того же корня, что и лат. рuls (основа pult-) ‘каша из полбы’, pultare ‘толочь’ (отношение к нем. Spelt, Spelz ‘полба, Triticum spelta‘ не совсем ясно, но ср. ссылку Иеронима, IV-V вв., на происхождение лат. spelta «из паннонского», а также указание специалистов на невымолачиваемость зерна как на характерный признак полбообразных сортов пшеницы, см. [5, с. 723]). Присутствие здесь — в связанном виде — особого индоевропейского глагола ‘толочь, молотить’, отличного от распространенных в славянском *telkt᾽i, *pьxati, *moltiti, а именно — и.-е. *pel-/*pl-, было бы, в случае правильности сближения, еще одной изоглоссной связью праславянского языка и культуры с культурой Центральной Европы.

Вообще в освещение вопроса об отношении индоевропейцев и их культуры к (центральной) Европе внесено немало путаницы, так сказать, общими усилиями археологов и лингвистов последних десятилетий. Достаточно сослаться на уже упоминавшуюся М. Гимбутас, которая в пределах одной небольшой журнальной статьи отмечает сначала, что овца и коза господствуют в домашнем скотоводстве всего неолита Юго-Восточной Европы и что там наличествует в то же время шерсть [25, с. 188]; в этих констатациях она, вероятно, права как археолог, выступая против Гамкрелидзе и Иванова, утверждающих обратное относительно овцы-козы-шерсти в Европе. Как известно, по Гимбутас, цивилизация доиндоевропейской Европы («Древней Европы») носила земледельческий характер. Естественно поэтому наше удивление, когда чуть дальше [25, с. 192] Гимбутас говорит опять о «хозяйстве с наличием овец и коз» (ovicaprid economy) в очагах зарождения отнюдь не земледельческой, по её концепции, — курганной индоевропейской культуры на Востоке.

Куда проще и в соответствии с существованием исконно индоевропейских слов, обозначающих овцу и шерсть-вóлну, допустить без лишнего скепсиса вероятие древнего пребывания индоевропейцев именно в Центральной части Юго-Восточной Европы. Что касается названия козы, то общего индоевропейского названия нет, имеются региональные, и такое положение можно объяснить отчасти древней диалектологией, отчасти — запретами языка. Табуизацией мотивируют отсутствие единого и вообще — древнего названия охоты, хотя наличие и важность самой охоты в древности неоспорима. Правда, на этот феномен отсутствия древнего имени «охота» можно взглянуть также иначе, с позиций языковой эволюции, попытавшись, скажем, понять это отсутствие как стадиальное явление, в данном случае — невыработанность общих, родовых обозначений. Процесс формирования общего названия протекает, в свою очередь, так, как это можно наблюдать на примере с индоевропейским названием рода (человеческого): появлению субстантива предшествует появление атрибута.

Влияние земледелия, земледельческой культуры проникло ещё в древности в другие области культуры и жизни. Если взять только гнездо славянского глагола *kopati, то в нём оказывается и название земли, суши — *kopьna/*kopьno, ‘то, что (легко) копается’, первоначально земледельческий термин, как и италийское *tṛsā (лат. terra ‘земля ‘сухая’, как полагают, ирригационный термин (см. ЭССЯ, вып. 11, с. 43).

Естественно, что в этом же гнезде находится слово *kopakъ, обозначающее раскорчеванный лес; поучительно, что именно из него получено румынское copac ‘дерево (вообще)’, что говорит о важности корчевания леса для славянского земледелия и о том, какое воздействие это имело на соседних носителей балканской латыни — прарумын (см. ЭССЯ, вып. 11, с. 13-14). Вторжением земледельческой терминологии и системы понятий уже в социальную сферу оказывается судьба слова *kopylъ/* kopylь/*kopylo ‘ненужный, лишний отросток (который отрубают, вырывают)’, а также ‘внебрачный ребенок’ — тоже от *kopati, здесь — ‘отрубать’ (см. ЭССЯ, вып. 11, с. 30 и сл.).

Порождением земледельческой идеологии оказывается, в свете новой этимологии, русск. колдун ‘чародей’, первоначально ‘тот, кто закручивает колосья (со злым умыслом)‘, вместе с другим словом колтун — из *kьltunъ (см. ЭССЯ, вып. 13, с. 185, 191).

Характерно, что глагол *grebti, русск. грести, истоки которого уходят еще в практику собирательства — ‘сгребать, срывать’ (ср. то, что выше кратко сказано о *grabrь, дерево граб), попал в терминологию гребли, передвижения по воде с помощью вёсел непосредственно из понятийной сферы обработки земли, ср. об этом Мейе у Фасмера [33, I, с. 454]. Но случаются и обратные влияния и притом значительные, например, — со стороны терминологии передвижения по воде на терминологию обработки земли. Это оказалось возможным при введении усовершенствования в способ обработки земли.

Колесный плуг показался человеку древности плывущим при сравнении с сохой, которая тащилась с трудом. Отсюда — слав. *plugъ (*plu-g-: *pluti, *plovǫ ‘плыть’, cp. *stru-g-), послужившее источником герм. *plōga- [32, с. 175 и сл.]. Обратный путь заимствования — из германского в славянский [5, с. 545; 33, III, с. 287] все-таки маловероятен, в частности, по формально-фонетическим причинам, поскольку герм. *plōga- в таком случае необъяснимо в плане германского передвижения согласных, а для немецких слов, содержащих pf (Pflug), ещё Хирт предполагал заимствованное происхождение. В немецкой литературе в связи с этим говорили о герм. *plōg- как о слове «доримского происхождения, полученном из дунайского региона» [5, с. 545], что вполне согласовалось бы с нашей концепцией среднедунайского праславянского ареала. Предположение о кельтском источнике [34, с. 437] отпадает ввиду сохранения и.-е. р- в начале слова, хотя такое предположение и могло бы опереться на Плиния, который приводит слово plaumorati, название двухколесного устройства на языке местного населения in Raetia Galliae. Сюда же примыкает и plovum aut aratrum в лангобардских законах VII века. Оба эти слова (plaumorati, где rati pl. — ‘колеса’, и plovum) имеют отчетливо индоевропейский, но не германский облик (ср. выше) и вместе со слав. *plugь образуют изоглоссную зону в Центральной Европе, где культура земледелия носила древний характер (ср. сказанное выше о полбе и её названиях) и постоянно совершенствовалась. Вообще древнейший деревянный плуг, как считают, был найден в Восточной Фризландии (север ФРГ) и отнесен к середине IV тыс. до н.э. [35; 36], после чего трудно согласиться с мнением, что «в Европу плуг проникает из Древнего Востока лишь не ранее середины II тысячелетия до н.э.» ([8, т. II, с. 690], с литературой).

Занимаясь изучением архаизмов и инноваций культурной эволюции, среди которых при реконструкции культуры видное место занимают архаизмы мышления, мы, со своей стороны, приходим к идее изначальности идеологии рода у славян (ср. об этом [37, passim]). Сюда, к идеологии рода, восходит и из нее объясняется древняя индоевропейская антитеза двух глаголов ‘знать’, во многом сглаженная и трудно восстановимая и вместе с тем сохраняющая весьма отчетливые следы своей первоначальной природы, в частности, в славянском.

Знать и Ведать

Речь идет о слав. *vědati ‘знать (главным образом — вещь)’ < и.-е. *u̯oi̯d- ‘знать’ < ‘воспринимать зрением‘, с одной стороны, и слав. *znati ‘знать (главным образом — человека)’ < и.-е. *g̑nō- ‘знать’, которое мы считаем этимологически тождественным и.-е. *g̑en-, *gnō- ‘родить, быть в родстве’ [38, с. 154 и сл.]. Повторяя сейчас это положение о единстве *g̑en-I и *g̑en-II, мы хотели бы подчеркнуть его происхождение из идеологии рода и подкрепить это ссылкой на гениальность формулы Паисия Хилендарского — знай свои родъ, у которая воспроизводит существеннейший — ещё индоевропейский — контекст (*g̑no- s̯uō- g̑enom).

Сюда же относится свидетельство словоупотребления активного до сих пор русск. знаться (с кем-либо) с значением — не ‘знать, scire’, а ‘быть в близких отношениях, общаться (о людях)‘, в котором, на удивление, до сих пор прощупывается позиция нейтрализации между *g̑en-I ‘быть родственным’ и *g̑en-II ‘знать’, что говорит об их этимологическом единстве. В общем сюда же относится слав. *priznati, русск. признать, которое — особенно в контекстах типа признать своё, признать своим, признать за собой, признаться, будучи, с одной стороны, продолжением и.-е. *g̑en-II, обнаруживает, с другой стороны, и несомненные связи с *g̑en-I и его родовой идеологией. К. Уоткинс, специально занимавшийся русским признаться [39], к сожалению, совершенно не касается ни этой последней, ни проблемы *g̑en-I — *g̑en-II, хотя не без основания заключает свои рассуждения следующими словами: «Современное русское высказывание Он признался продолжает, таким образом, непрерывно и с замечательной точностью словесное поведение общества, возможно, давностью в семь тысяч лет» [39, с. 523].

Касаясь некоторых дальнейших архаизмов мышления, обратим внимание на коренное различие славянско-индоевропейских названий дня и солнца. Речь идёт о том, что белый свет, свет, не имеющий прямого источника (рассеянный свет, как мы бы сказали сейчас), воспринимался как нечто совершенно отличное от солнечного света. Наблюдения по этому поводу содержатся у Б.А. Рыбакова [37, с. 248, 368]. Белый небесный свет, дневной свет и вообще день имеют названия — слав. *dьnь, и.-е. *di-/*dei̯-, тогда как солнце обозначается иначе — слав. *sъlnьce, и.-е. *sul-/*sau̯əl-. Для современного человека
противопоставление между обоими понятиями практически отсутствует, но для наших предков оно имело фундаментальный характер, кажется, недооцениваемый современной мифологической наукой. Я имею в виду утверждения о том, что представление о боге ясного неба у индоевропейцев — *di̯eu̯s — развивалось в представление о боге солнца [40, с. 2]. Видимо, осторожнее и правильнее будет говорить о Зевсе/Юпитере только как о боге (ясного) неба. То, что здесь имеет место некое индоевропейско-славянское своеобразие, а отнюдь не универсалия, следует из сравнения с финноугорскими языками, где известно одинаковое обозначение дня и солнца, ср. венг. nap ‘день; солнце’, фин. päivä ‘день; солнце’.

На одно главное название ясного неба (выше) у индоевропейцев приходился целый ряд различных названий облачного, пасмурного неба, которые впоследствии часто становились, в свою очередь, названиями неба вообще. Здесь остановимся на одной модели, обозначавшей предмет экспрессивно, через отрицание. Сюда, как мне кажется, можно отнести слав. *nebo (*nebes-), и.-е. *nebhos-/*nebhes-, сложение отрицания ne- с корнем *bhos- ‘сияющий, сверкающий’ (откуда *bhoso- ‘обнаженный, босой’, слав. *bosъ), собственно, расширение на -s- корня *bho-/*bhā- ‘сиять, сверкать‘, далее, сюда же — арм. amp, amb ‘облако’ < и.-е. *ṇ-bh-o- с отрицанием в ступени ṇ- и нулевой ступенью того же корня bh-, наконец, и.-е. *ne-bhel-/*nebhl- (корень тот же, что в слав. *bělъ, русск. белый), откуда герм. *nebula- (нем. Nebel ‘туман’), лат. nebula туман.

Остаётся добавить, что слова эти обычно объясняются иначе, от и.-е. *nebh- ‘влажный‘ [41, с. 315], но нам представилась типологически более заманчивой идея предполагаемого сложения и противопоставленности ‘неясного’, пасмурного неба ‘ясному’ небу. Древнее воззрение на звезды как на ‘стоячие светила’, отраженное в и.-е. *(ə)ster- ‘звезда’, возможно, оставило свой след в слав. *gvězda, если последнее — из и.е. *g̑hu̯oi̯-stā (см. гипотезу в ЭССЯ, вып. 7. с. 182).

Какая из двух семантических реконструкций и.-е. *menes-/*mens-, слав. *měsęcь ‘месяц, луна’ адекватнее древней культуре и её идеологии: ‘уменьшающийся’ (от известных повторяющихся фаз возрастания-уменьшения, свойственных только этому небесному телу) или ‘измеритель’ (от способа счисления времени, в основу которого положена упомянутая периодичность луны)? Нам кажется более вероятным первое ‘уМЕНьшающийся’[42, с. 5-6], в то время как в литературе по-прежнему популярно второе решение — ‘изМЕРитель’ [43].


За чертой видимого мира — неба и земли — древнему человеку виделся иной мир, куда уходили свои и чужие. Это рождало образ трудноодолимого рубежа на безвозвратном пути. Глубоко укоренились воззрения, согласно которым в тот мир переправляются через воду [44]. Опираясь на эти моменты типологии, попытаемся пересмотреть соответствующие случаи, которые также имеют самое прямое отношение к архаизмам мышления. Ещё Мейе отмечал народность славянского названия рая — *rajь, его дохристианскую, языческую природу [45, с. 411]. Очень популярная этимология слав. *rajь, объясняющая его как заимствование из иранского, ср. авест. *rāy- ‘богатство, счастье’ [33, т. III, с. 435], вызывает все больше сомнений. Иранское слово не обладает признаками религиозного термина Греческое название рая, ставшее впоследствии интернационализмом с этим значением, Парадизπαράδεισος продолжает совсем другой иранский прототип.

Напротив, одна исконно славянская этимология, встретившая критику Фасмера, кажется нам заслуживающей внимания: речь идет о родстве *rajь и *rojь, *rěka, речь. Следует только уточнить отношение ближайшеродственных форм *rojь и *rajь; вокализм *rajь обнаруживает продление, а оно указывает на производность, т.е. *rajь (*rōj-) не ‘течение‘, а ‘связанный с течением’, возможно, что-то в смысле ‘заречный‘, что лучше отражает существо представления. Это одновременно ответ на критическое замечание Фасмера, что «в русской гидронимии не сохранилось никаких следов употребления рай в значении ‘река, течение'». Их и не нужно было ожидать, во-первых, учитывая вышесказанное о том, что *rajь — не ‘река’, а производное от такого названия, а, во-вторых, потому что перевод слова *rajь в termina sacra мог уже тем самым повлечь за собой запрет на первичные апеллативные употребления. И последнее: *rajь принадлежит к гнезду исходно глагольной лексики с развитой апофонией *rei̯-/*roi̯-/- *roi̯-/*jь-rьjь (можно внести соответствующую поправку в толкование *jьrьjь < *jьr-ьjь < *jur- в ЭССЯ 8, с. 237; что касается польск. wy-raj ‘место, куда улетают птицы на зиму’, то оно может быть белорусизмом, из *vy-rьjь, а его приставка вариантна в отношении к *jь-rьjь) [*].

*. Здесь я считаю уместным привести выдержку из А.Н. Афанасьева на тему связи представлений о рае и водных источниках у славян: «Два братца (вёдра) пошли в рай купаться» (вариант — «в воду»)». Цит. по: Шапир М.И. // Проблемы поэтического языка: Конференция молодых ученых. Тез. докл. МГУ, 1989. С. 64.

Через водный поток, за которым находился «заречный» *rajь, перевозили мёртвых, обозначавшихся, похоже, именно в этой ситуации с помощью слав. *navь или *navьjь, которое объясняют преимущественно в связи с чеш. unaviti ‘убить, уморить’, но последнее само производно от *navъ. В этих обстоятельствах приходится вспомнить о забытой мысли Котляревского, упоминаемой с сомнением ещё у Любора Нидерле [46, с. 211, примеч. 2, и с. 363, примеч. 1], о связи слав. навь ‘мёртвый‘ с названием корабля — греч. ναῦς, лат. navis, ср. образ лодки перевозчика Харона. В последнее время вторичное осмысление и.-е. *nău̯-s ‘корабль, судно’ → ‘смерть’ допускают (без упоминания Нидерле и Котляревского) Гамкрелидзе и Иванов [8, т. II, с. 825].

После этого понятно, что я не могу принять «возможной связи слав. *rajь с обозначением мирового дерева«, как см.: Топоров В.Н. Язык и культура: об одном слове-символе // Балто-славянские исследования. 1986. М., 1988. С. 36.

Ср. далее, в старочешском языке и культуре образ «райских потоков» как непременный атрибут рая. См.: Němec I., Horălek J. a kolektiv. Dědictví řeči. Pr, 1986. S. 25.
Поломе считает и.-е. *nău̯-s ‘корабль, лодка‘ и *nău̯-s ‘смерть, мёртвый’ абсолютными омонимами [47, с. 14], однако это ещё не окончательное решение вопроса.

Обращают на себя внимание удивительно тождественные производные от *nău̯-s I и *nău̯-s II, ср. напр. и.-е. *nău̯i̯o- ‘корабельный’ (есть в крито-микенском [*]) и формально тождественное слав. *navьjь ‘мертвец’ (см. выше), может быть, последнее восходит к значению ‘лодочный’ ~ ‘в лодке погребаемый‘? Думается, что и.-е. *nău̯-s было первоначально обозначением не всякого корабля или лодки, оно было более высоким словом, чем и.-е. *plou̯i̯om ‘судно‘ (греч. πλοῖον, гл. обр. — ‘грузовое, транспортное, торговое судно‘).

Более высокая стилистическая функция *nău̯-s ‘корабль’ находит подтверждение в однокоренных обозначениях храма — греч. ναός и в связях с христианской церковной архитектурой и её терминологией, ср. слова неф (< франц. nef (стар.) ‘корабль’, nef d’eglise ‘церковный неф‘, лат. navis ‘корабль’), корабль применительно к части храма. Если храм — это в каком-то смысле ‘дом мёртвых’, то *nău̯-s, возможно, прежде всего — корабль мёртвых, так что лексика, обозначающая корыта и прочую домашнюю утварь — кимр. noe, норв. no [47, с. 14] здесь не поможет прояснению.

ЛИТЕРАТУРА

22. Knobloch J. Nomina post res // Festschrift tur Hugo Moser. Düsseldorf, 1969.
23. Malingoudis Ph. Zur frühslavischen Sozialgeschichte im Spiegel der Toponymie // Etudes balkaniques. 1985. N 1.
24. Малингудис Ф. За материалната култура на раннославянските племена в Гърция // Исторически преглед. Год. XLI. Кн. 9-10. 1985.
25. Gimbutas М. Primary and secondary homeland of the Indo-Europeans // The Journal of Indo-European studies. V. 13. Nos. 1-2. 1985.
26. Gołąb Z. Kiedy nastąpiło rozszczepienie językowe Bałtów i Słowian? // Acta Baltico-Slavica. XIV. 1981.
27. Трубачев О.Н. Из исследований по праславянскому словообразованию: генезис модели на -ěninъ, -janinъ // Этимология. 1980. М., 1982.
28. Anttila R. Deepened joys of etymology, grade a (and ä) // Journal de la Société finno-ougrienne, 80. 1986. P. 15 и сл.
29. Порциг B. Членение индоевропейской языковой области. М., 1964.
30. Borys W. Słowiańskie relikty indoeuropejskiej nazwy brony (wsch. słow. osetь, pol.jesieć a ide. *ok̑etā) // Acta Baltico-Slavica. XVI. 1984. S. 57 и сл.
31. Popowska-Taborska H. Z dawnych podziałów Słowiariszszyzny. Słowiańska altemacja (j)e-: o-. Wrocław etc., 1984. S. 59-60.
32. Мартынов B.B. Славяно-германское лексическое взаимодействие древнейшей поры. Минск, 1963.
33. Фасмер М. Этимологический словарь русского языка / Пер. с. нем. и доп. О.Н. Трубачева. М, 1964-1973, Т. I-IV.
34. Hehn V. Cultivated plants and domesticated animals in their migration from Asia to Europe. New ed. Amsterdam, 1976.
35. Neckel G. Die Frage nach der Urheimat der Indogermanen // Die Urheimat der Indogermanen. Herausg. von A. Scherer. Darmstadt, 1968. S. 174-175.
36. Meyer E. Die Indogermanenfrage // Die Urheimat der Indogermanen. Herausg. von A.Scherer. Darmstadt, 1968, S. 277.
37. Рыбаков В.А. Язычество древних славян. М., 1981.
38. Трубачев О.Н. История славянских терминов родства и некоторых древнейших терминов общественного строя. М., 1959.
39. Watkins С. On confession in Slavic and Indo-European // Indo-European studies III. Cambridge, Massachusetts, 1977.
40. Polomé E.C. The study of religion in the context of language and culture // The Mankind quarterly (отд. отт.).
41. Pokorny J. Indogermanisches etymologisches Wörterbuch. Bern; München, 1959. Bd. I.
42. Трубачев О.Н. Реконструкция слов и их значений // ВЯ, 1980. № 3.
43. Ivănescu G. Numele lunii în limbile indoeuropene // Studii şi cercetări lingvistice. XXXVI, 5. P. 416 и сл.
44. Polomé E.C. Muttergottheiten im alten Westeuropa. H. Jankuhn-Festschrift (Bonner Jahrbücher 1985). S. 15.
45. Мейе А. Общеславянский язык. М., 1951.
46. Нидерле Л. Славянские древности. М., 1956.
47. Polomé E.C. Der indogermanische Wortschatz auf dem Gebiete der Religion // Studien zum indogermanischen Wortschatz / Hrsg. von W. Meid. Innsbruck, 1987.

Далее… ГЛАВА 5. «Свой — не свой», как родовой атрибут в бесклассовом обществе.

"Свой - не свой", как родовой атрибут в бесклассовом обществе.
Родовое самосознание славянской этнической общности

Оставить комментарий

Ваш email не будет опубликован.Необходимы поля отмечены *

*